Philatelia.Ru
RussianEnglish
Авторский проект Дмитрия Карасюка

Philatelia.Ru / Художественная литература / Сюжеты /

Справочник «Сюжеты»

Мандельштам Осип Эмильевич
(1891–1938)

Мандельштам Осип Эмильевич (1891–1938)

Русский поэт, прозаик. Родился в Варшаве в семье кожевенника и мастера перчаточного дела. Старинный еврейский род Мандельштамов со времен иудейского просвещения XVIII века дал миру известных раввинов, физиков и врачей, переводчиков Библии и историков литературы. Мать поэта происходила из виленской семьи ассимилировавшихся и влившихся в ряды русской интеллигенции евреев. Она находилась в родстве с известным литературоведом Венгеровым, была музыкантшей и ценителем русской классической словесности.

Вскоре после рождения сына семья переезжает в Петербург. Здесь сознание будущего поэта постепенно пронизывается глубоким и творчески плодотворным культурным диссонансом. Патриархальный быт еврейского клана, впоследствии облекшийся в образ отвергаемого, заклинаемого, но и родного «хаоса иудейского», противостанет в творчестве поэта раз и навсегда ошеломившему, пленившему и отчужденно властному величию Петербурга с его имперской упорядоченностью и повелительной гармонией, которая не раз отзовется в мандельштамовской лирике темами вечного Рима и торжественности архитектурных шедевров. Позднее в поэзии Мандельштама оба этих фона запечатлелись в сочетании глубоких контрастирующих красок – черной и желтой, красок талиса (иудейского молитвенного покрывала) и императорского штандарта.

Лейтмотив мандельштамовских воспоминаний о детстве – «косноязычие», «безъязычие» семьи, «фантастический» язык отца, самоучкой освоившего русский и немецкий. В наследие поэту достается не речь, а неутолимый порыв к речи, рвущийся через преграду безъязыковости. Путь Мандельштама к лаврам одного из величайших поэтов XX века пройдет через мучительные попытки преодолеть это косноязычие, расширить границы выговариваемого, обуздать «невыразимое» врожденным ритмом, найти «потерянное слово». Но наряду с косноязычием евреев, входящих в русскую речь извне, с усилием, Мандельштаму предстоит преодолеть и косноязычие надсоновской поры русской поэзии – 1880–1890, когда старые возможности языка исчерпаны, а новые лишь брезжат, и, наконец, безъязыковость будущего поэта, которому заказано благополучно пользоваться готовым языком и предстоит сквозь «высокое» косноязычие («косноязычием» именуется в Библии речевой дефект пророка Моисея) прорваться к своему уникальному слову. А преображающая сила воздействия мандельштамовского слова на последующую русскую поэзию XX в., пожалуй, не знает себе равных.

С ранних юношеских лет сознание Мандельштама – это сознание разночинца, не укорененного в вековой почве национальной культуры и патриархального быта. Но из этой неукорененности в национальном быте вырастет причастность всемирному бытию, акмеистическая «тоска по мировой культуре», способность воспринимать Гомера, Данте и Пушкина как современников и «сображников» на свободном «пиру» вселенского духа.

В 1900–1907 Мандельштам обучается в Тенишевском коммерческом училище – одном из лучших учебных заведений тогдашней России, которое несколько позднее окончили также Набоков и выдающийся филолог Жирмунский. Здесь царила особая интеллигентско-аскетическая атмосфера, культивировались возвышенные идеалы политической свободы и гражданского долга. В годы первой русской революции 1905–1907 Мандельштам не мог не заразиться политическим радикализмом. Революционные события и катастрофа русско-японской войны вдохновили первые ученические стихотворные опыты поэта. Происходящее воспринимается им как обновляющая стихия, бодрая вселенская метаморфоза.

Получив 15 мая 1907 диплом Тенишевского училища, Мандельштам пытается вступить в Финляндии в боевую организацию эсеров, но не принимается туда по малолетству. Обеспокоенные за будущность сына родители спешат отправить его учиться заграницу. В 1907–1908 Мандельштам слушает лекции на словесном факультете Парижского университета, в 1909–1910 занимается романской филологией в Гейдельбергском университете (Германия), путешествует по Швейцарии и Италии. Эхо этих встреч с Западной Европой уже никогда не покинет поэзию Мандельштама. Именно тогда в сумму архитектурных впечатлений Мандельштама входит европейская готика – сквозной символ образной системы его будущей поэзии.

В Париже в эти годы происходит внутренний перелом: Мандельштам оставляет политику ради поэзии, обращается к интенсивному литературному труду. Увлекается лирикой Брюсова, вождя русского символизма, и французских «проклятых» поэтов – за смелость «чистого отрицания», за «музыку жизни», вызванную отсутствием привязанностей к конкретному жизненному содержанию, как скажет Мандельштам в одном из писем своему бывшему учителю словесности и литературному наставнику Гиппиусу. В Париже Мандельштам знакомится с Гумилевым, ставшим его ближайшим другом и сподвижником. Именно Гумилев «посвятил» Мандельштама в «сан» поэта. Этому знакомству суждено было укорениться в 1911 уже в Петербурге, когда Мандельштам на вечере в «башне» Вяч. Иванова впервые встречает супругу Гумилева Анну Ахматову. Всех троих объединит не только глубокая дружба, но и сходство поэтических устремлений.

Около 1910 в наиболее чутких литературных кругах становится очевиден кризис символизма как литературного направления, претендующего на роль тотального языка нового искусства и новой культуры. Желанием художественного высвобождения из-под власти слишком навязчивого и дидактичного символизма было продиктовано намерение Гумилева, Ахматовой Мандельштама и некоторых других авторов образовать новое поэтическое направление. Так в начале 1913 на авансцену литературной борьбы выступает акмеизм.

В 1910-е Мандельштам со всем жаром молодости разделил акмеистические чаяния противопоставить бесконечным символистским порывам «в небо», в неразборчивую мистику, золотое равновесие земного и небесного. В его творчестве плод околоакмеистической журнальной полемики 1913 – статья «Утро акмеизма», которая по неизвестным причинам была отвергнута в качестве акмеистического манифеста и опубликована лишь в 1919. Однако именно в этой статье сущность акмеистического взгляда на мир и искусство, принципы поэтики акмеизма сформулированы с предельной ясностью и глубиной.

Исходной предпосылкой эстетики Мандельштама-акмеиста служила память о поэтических текстах прошедших эпох и их узнавание – или переосмысленное повторение – в цитатах, зачастую преображенных и зашифрованных. Многие критики не вполне справедливо считали акмеизм – в том числе и мандельштамовскую поэзию – консервативным неоклассическим (или «ложноклассическим») направлением. Однако сами акмеисты возводили слово «классический» к латинскому «classicum», что означает «сигнал боевого горна». А Мандельштам, который определял в статье «Слово и культура» классику не как то, что уже было, а как то, что должно быть, противопоставлял неувядающую новизну «серебряной трубы Катулла» (древнеримского поэта) двухтысячелетней давности быстро устаревающим футуристическим загадкам.

Мандельштам всегда стремился свое поэтическое существование сличить с неизгладимым следом, оставленным его великими предшественниками, и результат этого сличения предъявить далекому читателю уже в потомстве, «провиденциальному собеседнику». (статья «Утро акмеизма») Тем самым снималось противоречие между прошлым, настоящим и будущим. Поэзия Мандельштама могла облекаться в ясные классические формы, отсылающей к искусству былых эпох. Но одновременно в ней всегда таилась взрывная сила сверхсовременных, авангардных художественных приемов, которые наделяли устойчивые традиционные образы новыми и неожиданными значениями. Угадать эти значения и предстояло «идеальному читателю» будущего. При всей безупречной, классической логике своей «архитектуры», смысл мандельштамовского текста столь же непредсказуем, как и ключ загадки. В центре образного языка Мандельштама – спрятанные в подтекст сложные аналогии между порой далекими друг от друга явлениями. И разглядеть эти аналогии под силу только очень подготовленному читателю, который живет в том же культурном пространстве, что и сам Мандельштам.

В поэзии Мандельштама смысловой потенциал, накопленный словом за всю историю его бытования в других поэтических контекстах, приобретает значение благодаря таким скрытым цитатам-загадкам. Они заставляют читателя обратиться к их источникам с тем, чтобы найти систему координат, подтекст, с помощью которого текст можно дешифровать.

Основные черты этого метода в полной мере проявились уже в первом опубликованном сборнике поэта – «Камень» (1913). Сюда вошли 23 стихотворения 1908–1913 (позднее сборник был дополнен текстами 1914–1915 и переиздан в конце 1915 (на титуле значится – 1916)). Вошедшие в сборник ранние стихи 1908–1910 являют собой уникальное для всей мировой поэзии сочетание незрелой психологии юноши, чуть ли не подростка, с совершенной зрелостью интеллектуального наблюдения и поэтического описания именно этой психологии.

Еще в 1911 Мандельштам совершил акт «перехода в европейскую культуру» – принял христианство. И хотя крещен поэт был в методистской церкви (14 мая, в Выборге), стихи «Камня» запечатлели захваченность католической темой, образом вечного Рима апостола Петра. В римо-католичестве Мандельштама пленил пафос единой всемирной организующей идеи. Она отразила в духовной сфере симфонию готической архитектуры. Подобно тому, как «твердыня» собора созидается из «стихийного лабиринта», «непостижимой леса» и «недоброй тяжести» камней, из хора столь разных и несхожих народов рождается единство западного христианского мира под властью Рима. Веками это единство поддерживалось жестким уставом, железной организацией и дисциплиной. Но для Мандельштама религиозный культ, именно в его строго регламентированном католическом уставе, – «ничего не требует» в награду за свой совет и в христианском произволении парадоксальным образом наделяет поэта наивысшей творческой свободой.

С началом Первой мировой войны в поэзии Мандельштама все громче звучат эсхатологические ноты – ощущение неминуемости катастрофы, некоего временного конца. Эти ноты сопряжены, прежде всего, с темой России и наделяют образ Родины, зажатой в тисках неумолимой истории, даром особой свободы, доступной лишь тем, кто вкусил Смерти и взвалил на себя жертвенный Крест. Место «камня», строительного материала поэзии, ныне заменяет подвластное огню «дерево» – одновременно символ трагической судьбы, выражение русской идеи и напоминание о Крестном Древе Страстей Господних («Уничтожает пламень...», 1915).

Стремление приобщиться к такого рода трагическому национальному опыту в практической жизни заставляет Мандельштама в декабре 1914 отправится в прифронтовую Варшаву, где он хочет вступить в войска санитаром. Из этого ничего не вышло. Поэт возвращается в столицу и создает целый ряд стихотворений, которые можно назвать реквиемом по обреченному имперскому Петербургу. Именно в качестве имперской столицы Петербург подобен для Мандельштама святому, богоотступническому и гибнущему Иерусалиму. Российскую империю с «окаменевшей» Иудеей роднит «грех» национального мессианизма. Воздаяние за него – неизбежная катастрофа. Государственность, слишком густо, безусловно и самодовольно осознающая свою святость, обречена погибнуть. Уходящий державный мир вызывает у поэта сложное переплетение чувств: это и почти физический ужас, и торжественность, и, наконец, даже жалость. Мандельштам, наверное, первым в мировой литературе заговорил о «сострадании» к государству, к его «голоду». В одной из глав «Шума времени» – автобиографической прозы 1925 – возникает сюрреалистический образ «больного орла», жалкого, слепого, с перебитыми лапами, – двуглавой птицы, копошащейся в углу «под шипенье примуса». Чернота этой геральдической птицы – герба Российской империи – была увидена как цвет конца еще в 1915.

Стихи поры войны и революции составляют у Мандельштама сборник «Tristia» («книгу скорбей», впервые изданную без участия автора в 1922 и переизданную под названием «Вторая книга» в 1923 в Москве). Цементирует книгу тема времени, грандиозного потока истории, устремленной к гибели. Эта тема станет сквозной во всем творчестве поэта вплоть до последних дней. Внутреннее единство «Tristia» обеспечено новым качеством лирического героя, для которого уже не существует ничего личного, что не причастно общему временному потоку, чей голос может быть слышен лишь как отзвук гула эпохи. Мотив отчаяния здесь звучит очень отчетливо, однако на последней глубине он высветляется очищающим чувством собственной причастности происходящему.

По законам духовного парадокса, восходящим еще к апостолу Павлу («Где преумножается грех, там преизбытствует Благодать»), тяжкая, кровавая и голодная пора начала 1920-х не только ознаменуется подъемом поэтической активности Мандельштама, но и привнесет странное, вроде бы иррациональное ощущение просветления и очищения («В Петербурге мы сойдемся снова...» (1920)). В поэзии и биографии Мандельштама 1920–1930-х отчаяние искупается мужественной готовностью к высокой жертве, причем в тонах отчетливо христианских. Строки 1922 «Снова в жертву, как ягненка / Темя жизни принесли» откликнутся в словах, сказанных поэтом, уже написавшим гибельные для себя стихи о Сталине, в феврале 1934 Ахматовой: «Я к смерти готов». А в начале 1920-х Мандельштам пишет свое отречение от соблазна эмиграции и противопоставляет посулам политических свобод свободу иного – духовного порядка, свободу самопреодоления, которая может быть куплена лишь ценой верности русской Голгофе.

Книга «Tristia» запечатлела существенное изменение стиля поэта: фактура образа все больше движется в сторону смыслового сдвига, «темных», зашифрованных значений, иррациональных языковых ходов. И все же здесь еще царит равновесие новых тенденций и былой «архитектурной» строгости. Впрочем, от прежней акмеистической ясности Мандельштам отходит и в теории. Он разрабатывает концепцию «блаженного бессмысленного слова», которое теряет свою предметную значимость, «вещность». Но закон равновесия царит и в теории слова: слово обретает свободу от предметного смысла, однако не забывает о нем.

В начале 1920-х Мандельштам скитается по южным областям России: посещает Киев, где встречает свою будущую супругу Надежду Хазину (автора двух мемуарных книг о Мандельштаме и первого комментатора поэта), короткое время живет в Коктебеле у Волошина, переезжает в Феодосию, где его арестовывает врангелевская контрразведка по подозрению в шпионаже, после освобождения оказывается в Батуми. Здесь Мандельштама вновь арестовывают – на сей раз береговая охрана меньшевиков (из тюрьмы его вызволят грузинские поэты Мицишвили и Табидзе). Наконец, изможденный до крайности Мандельштам возвращается в Петроград, какое-то время живет в знаменитом Доме искусств, где обрели приют едва ли не все оставшиеся в городе известные писатели, вновь едет на юг, затем обосновывается в Москве.

Но к середине 1920-х от былого равновесия тревог и надежд в осмыслении происходящего не остается и следа. Как следствие, меняется и поэтика Мандельштама: в ней теперь темноты все больше перевешивают ясность. Очень лично переживается расстрел Гумилева в 1921. Не оправдываются недавние упования на «отделение церкви-культуры от государства» и установление между ними новых, органических отношений по типу связи древнерусских «удельных князей» с «монастырями». Культуру все больше ставили на место. Мандельштам, как и Ахматова, оказался в двусмысленном положении. Для советских властей он явно был чужим, реликтом буржуазного прошлого, но, в отличие от поколения символистов, лишенным даже снисхождения за «солидность» былых заслуг, а потому оказывался не у дел.

Мандельштам все больше страшится потерять чувство внутренней правоты. Все чаще в поэзии Мандельштама возникает образ «человеческих губ, которым больше нечего сказать». Параллельно в тематику мандельштамовских стихов вползает зловещая тень безжалостного «века-Зверя». Так переосмысляется язык библейского Апокалипсиса, который «зверем» именует грядущего антихриста. Судьба поэтического слова в поединке с самым кровожадным хищником, голодным временем, пожирающим все человеческие творения, отражается в «Грифельной оде» (1923, 1937). Здесь более чем примечательна густая темнота образов, лишенная малейшей прозрачности.

В 1925 происходит короткий творческий всплеск, связанный с увлечением Мандельштама Ольгой Ваксель. Затем поэт замолкает на пять лет. Эти годы заняты переводами и работой над прозой – автобиографией «Шум времени», повестью «Египетская марка» (1928), эссе «Четвертая проза» (1930). Тон книгам задает трагическое напряжение между «большим», историческим, эпическим временем и временем личным, биографическим. Автор боится застрять в своем прошлом, потерять абсолютную свободу неукорененности и беспочвенности. Он отрекается от себя, от своей биографии, пытается себя преодолеть, победить. В «Египетской марке» эти мотивы доведены до надрыва. Главным героем Мандельштам выводит своего двойника, наделяет его сгущенными чертами «маленького человека» русской литературы в духе Гоголя и Достоевского и предает его подобию ритуального поругания. Так автор расправляется с важнейшими для себя темами – страха, чести и бесчестия, дабы, подобно шуту или юродивому, обрести право без стыда выкрикивать последнюю правду.

На рубеже 1920–1930-х покровитель Мандельштама во властный кругах Бухарин устраивает его корректором в газету «Московский комсомолец», что дает поэту и его супруге минимальные средства к существованию. Однако нежелание Мандельштама принимать «правила игры» обслуживающих режим «благовоспитанных» советских писателей и крайняя эмоциональная порывистость резко осложняют отношения с «коллегами по цеху». Поэт оказывается в центре публичного скандала, связанного с обвинениями в переводческом плагиате (свою отповедь литературным врагам он произнесет в «Четвертой прозе», где отвергнет «писательство» как «проституцию» и недвусмысленно выскажется о «кровавой Советской земле» и ее «залапанном» социализме).

Дабы уберечь Мандельштама от последствий скандала, Бухарин организует для него поездку в 1930 в Армению, оставившую глубокий след в том числе в художественном творчестве поэта: после долгого молчания в чаду «советской ночи» к нему вновь приходят стихи. Они яснее и прозрачней «Грифельной оды», но в них уже явственно звучит себя последнее мужественное отчаяние и безысходный страх. Если в прозе Мандельштам судорожно пытался уйти от угрозы, то теперь он окончательно принимает судьбу, возобновляет внутреннее согласие на жертву.

С начала 1930-х поэзия Мандельштама накапливает энергию вызова и «высокого» гражданского негодования, восходящего еще к древнеримскому поэту Ювеналу. Так рождается шедевр гражданской лирики – «За гремучую доблесть грядущих веков...» (1931, 1935).

Между тем поэт все более ощущает себя затравленным зверем и, наконец, решается на гражданский поступок: в ноябре 1933 пишет стихи против Сталина «Мы живем, под собою не чуя страны...». Стихи быстро получили известность, разошлись в списках по рукам, заучивались наизусть. Участь Мандельштама была предрешена: 13 мая 1934 следует арест. Однако приговор оказался сравнительно мягким. Вместо расстрела или хотя бы лагеря – высылка в Чердынь и скорое разрешение переехать в Воронеж.

Здесь Мандельштам переживает последний, очень яркий расцвет поэтического гения (Три «Воронежские тетради» (1935–1937)). Венец «воронежской лирики» – «Стихи о неизвестном солдате» (1937). Поэт проникает внутрь новой «яви» – безисторического и обездуховленного материка времени. Здесь он исполняется глубокой волей «быть как все», «по выбору совести личной» жить и гибнуть с «гурьбой» и «гуртом» миллионов «убитых задешево», раствориться в бесконечном космическом пространстве вселенной и наполняющей его человеческой массе – и тем самым победить злое время. Поздняя мандельштамовская поэтика делается при этом еще более «закрытой», «темной», многослойной, усложненной различными подтекстными уровнями. Это поэтика «опущенных звеньев», когда для восстановления сюжета стихотворения нужно восстановить образ-посредник. Образ-посредник может таиться в скрытой и переработанной цитате, зашифрованном подтексте, который с большим трудом поддается восстановлению неподготовленным читателем. Но он может скрываться и в сугубо индивидуальной иррациональной логике авторского мышления, взламывающего готовое слово и извлекающей его скрытые смысловые глубины, часто архаичные, восходящие к древним мифологическим моделям. И все же темноты могут неожиданно высветляться: воронежская земля, земля изгнания, воспринята как целомудренное чудо русского ландшафта. Суровый и чистый пейзаж служит фоном для торжествующей темы человеческого достоинства, неподвластного ударам судьбы.

Отвергая участь «тени», но все же «тенью» ощущая и себя, поэт проходит через последнее искушение – попросить милостыни у того, от кого зависит «возвращение в жизнь». Так в начале 1937 появляется «Ода Сталину» – гениально составленный каталог штампованных славословий «вождю». Однако «Ода» Мандельштама не спасла. Ее герой – хитрый и мстительный – мог начать со своими обидчиками лукавую игру и, к примеру, подарить жизнь и даже надежду – как и произошло с Мандельштамом, который в мае 1937 отбыл назначенный срок воронежской ссылки и вернулся в Москву. Но простить и забыть оскорбление Сталин не мог: в мае 1938 следует новый арест Мандельштама (формально – по письму наркому Ежову генерального секретаря Союза Советских писателей Ставского). Поэта отправляют по этапу на Дальний Восток.

27 декабря 1938 в пересылочном лагере «Вторая речка» под Владивостоком доведенный до грани безумия Мандельштам умирает. По свидетельству некоторых заключенных – на сорной куче.

Наследие Мандельштама, спасенное от уничтожения его вдовой, с начала 1960-х начинает активно входить в культурный обиход интеллигенции эпохи «оттепели». Вскоре имя поэта становится паролем для тех, кто хранил или пытался восстановить память русской культуры, причем оно осознавалось как знак не только художественных, но и нравственных ценностей.

Вадим Полонский


СССР, 1991.01.15, Москва. 100 лет со дня рождения Мандельштама

СССР, 1991, 100 лет со дня рождения Мандельштама

© 2003-2024 Дмитрий Карасюк. Идея, подготовка, составление
Рейтинг ресурсов "УралWeb" Рейтинг@Mail.ru Rambler's Top100 liveinternet.ru: показано число просмотров за 24 часа, посетителей за 24 часа и за сегодня